|
Вы здесь: Критика24.ру › Фет А. А.
Цыгане в поэзии (Фет А. А.)
Попробуем теперь подойти к фетовскому пониманию существа цыганского пения со стороны «природы музыки». Как мы помним, музыка для Фета — это единственное искусство, которое передает мысли и чувства не в раздельности, а в нерасторжимом единстве — «разом», «каскадом». Если мы теперь (вслед за исследовательницей Фета Н. Мышьяковой) обратимся к одному из еамых глубоких трактатов о «музыкальной предметности» — к книге А. Лосева «Музыка как предмет логики», то найдем там как бы прямые комментарии к «музыкальной интуиции» Фета. Прежде всего, это размышление о том, что музыка хранит в себе тайну о некой первоначальной связанности и слитости всех, самых противоположных, вещей и явлений мира: «...музыка изображает не предметы, но ту их сущность, где все они слиты, где нет ничего одного вне другого... ибо добро в музыке слито со злом, горесть с причиной горести, счастье с причиной счастья, и даже сами горесть и счастье слиты до полной нераздельности... в особенности разительна слитость в музыке страдания и наслаждения». Именно о таком, мучительно-сладком, переживании музыки как нераздельной слиянности всех противоположных человеческих чувств и говорил всю свою жизнь Фет в стихах и прозе; а острее всего переживал он это, слушая цыганское пение. Данная у А. Лосева характеристика музыкального бытия, по словам того же автора, весьма близко напоминает «концепцию душевной жизни и ее стихию... Музыка оказывается интимнейшим и наиболее адекватным выражением стихии душевной жизни...» Музыка и душа!—как тут не вспомнить одно замечательное выражение Фета, в котором всего два слова, но которое охватывает весь смысл того, чем была для этого поэта музыка: однажды в письме к Л. Толстому Фет, в очередной раз сокрушаясь, что в словах ничего передать нельзя, написал: «Все понимается музыкой груди» (выделено мной.— А. Т.). «Музыкальность» Фета — это и есть мучительная и сладкая «музыка груди», которая «высказывается» в песне (лирическом стихотворении) и, освобожденная, ищет сердечную струну слушателя, чтобы исторгнуть из нее ответный звук. Такое понимание музыки у Фета сложилось прежде всего под воздействием цыганского пения, расцветшего так ярко в русской жизни прошлого века. Фет имел вполне реальный опыт общения с московскими цыганами: в студенческие годы он влюбился в молодую цыганку из Зубовского трактира: Перестань, не пой, довольно! С каждым звуком яд любви Льется в душу своевольно И горит мятежно-больно В разволнованной крови. Эта история закончилась, конечно, расставанием, но оставила глубокий след в душе поэта: Снова слышу голос твой, Слышу и бледнею: Расставался как с душой С красотой твоею! Между этими двумя стихотворениями — вся история «цыганской любви Фета, прошедшей в атмосфере цыганского пения, когда молодой поэт постигал неотразимую силу «голоса страсти», высказанного на языке песни, — то, что потом столько раз прозвучит в его Злая песнь! Как больно возмутила Ты дыханьем душу мне до дна! До зари в груди дрожала, ныла Эта песня — эта песнь одна. И поющим отдаваться звукам Было слаще обаянья сна... Упоминавшийся выше рассказ «Кактус», в котором поэт рассказал о своем переживании цыганского пения, в целом представляет собой, как уже говорилось, своего рода мировоззренческий трактат Фета. Это обстоятельство прежде всего дает нам основание полагать, что в цыганском пении Фет улавливал какие-то глубочайшие корни особого мирочувствия. И если цыганская песня имела такую власть над Душой поэта, то мы не можем не задаться вопросом, какую роль сыграла «цыганская стихия» в становлении его мировоззрения? В молодые годы Фет имел возможность близко сойтись с цыганами и узнать не только их песни, но их быт, их натуру, их мироощущение. Позже, в одной из своих статей, Фет обронил заметшие, что в русской поэзии достовернее всех — без идеализации, но зато глубоко — сказано о существе «цыганского начала» у Полежаева и Стихотворении «Цыганка»: «Вьются локоны небрежно По нагим И плечам, Искры наглости мятежно Разбежались по очам... Льются сладостные речи У бесстыдной с языка» — это одна сторона и портрете «коварной цыганки». Но есть и другая — поэт видит в ней дочь свободы и весны», «ненавистницу печали, Друга радостного дин . Вот эти последние черты и составляют тот совершенно новый смысл «цыганского начала» у Полежаева, который, очевидно, и был так важен самому Фету в его студенческие годы (когда он впервые узнал полежаевское стихотворение). Кажется, что молодая цыганка, самое существо которой в том, что она «дочь свободы и весны» и друг радостного дня», вполне могла бы быть адресатом стихотворения) Я пришел к тебе с приветом...»! Этим сближением мы хотим не столько «привязать» столь существенное для молодого Фета стихотворение к его «цыганскому роману», сколько обратить внимание на то. что «лирический автопортрет» обретает новый смысл на «цыганском фоне». Скажем, выражение вроде «ненавистник печали» могло бы как нельзя точнее характеризовать мирочувствие Фета — ту непобедимую жизненную силу и духовную энергию, которая заставляла его не поддаваться холоду и мраку существования и освобождаться от собственной убийственной хандры. Чтобы рассуждения эти не показались праздными или беспочвенными, обратимся к одному из самых значительных лирических созданий Фета 1850-х годов, которое есть, по нашему убеждению, ярчайшее «цыганское» стихотворение поэта. Вспомним сначала, что у ближайших «поэтических сподвижников» Фета — Григорьева и Полонского (каждый из которых по-своему испытал власть «цыганщины»)— цыганская тема многообразно проявилась в поэзии; но у того и другого есть по одному стихотворению, которое стало у них как бы квинтэссенцией понимания и переживания «цыганского начала»: у Григорьева это «Цыганская венгерка», у Полонского — «Песня цыганки». Полагаем, что Фет в этом отношении был подобен своим товарищам: у него тоже по всей поэзии рассыпано много «цыганских» черт, мотивов, образов; но где же основное, центральное стихотворение, в котором сказалось бы самое главное, что вынес Фет из общения с цыганской стихией? Сам поэт как бы подсказывает нам, где его искать: если сказать о цыганке, что она вся «пыл и вдохновение», — это будет верно, но слишком общо; если прекрасного юного цыгана назвать «легким и огненным»—тут уже что-то есть; а если он же—и с ним вся «цыганская стихия»—именуется «воплощенным огнем» (все это выражения Фета), то уже более определенного указания быть не может. Да, конечно, вот оно, это стихотворение: Ярким солнцем в лесу пламенеет костер И, сжимаясь, трещит можжевельник; Точно пьяных гигантов столпившийся хор, Раскрасневшись, шатается ельник. Фет создал стихотворение захватывающе-могучее, которое по силе воздействия можно поставить рядом с «Цыганской венгеркой» Григорьева. В основе фетовского монументально-лирического шедевра — два главных символа, две противостоящие и неотделимые друг от друга стихии: Костер — и Ночь. О своем переживании ночи Фет рассказал в стихотворении «На стоге сена ночью южной...», где он назвал себя «первым жителем рая»: во всей первозданной открытости явилась ему та неизмеримая бездна, имя которой —ночь. Ночь есть та темная глубина бытия, которая выносит из своих недр человека к «берегу существования» и потом медленно и невозвратно поглощает эту жизнь. Однако в фетовском мирочувствии «ночь» никогда не была синонимом «смерти»: Фет (как мы уже могли убедиться) самый страстный «ненавистник смерти», каких только знала человеческая культура, он —яростный ее отрицатель, он отказывает смерти (как «ничтожеству», пустому «ничто», бессодержательному «уничтожению») в праве на самостоятельное значение. Смерть Фет изгоняет Бессмертием — в его самых разнообразных проявлениях. Есть «бессмертие бытия», которое состоит из двух противоположных, неотделимых друг от друга начал: Жизни — и Ночи. Фетовское переживание ночи очень разнообразно по чувству и по мысли; но постоянно у него стремление — постичь пред «лицом ночи» ценность и единственность жизни или измерить бездной ночного бытия всю глубину жизненного начала. Так и в стихотворении «Ярким солнцем»: лениво мерцает день — скупо теплится на поляне огонек; но вот пришла Ночь — и разгорается ей навстречу, пламенеет Костер. Что же несут с собой эти фетовские символы? Нет сомнения, что центральный образ «Ночного Костра» указывает на принадлежность стихотворения к кругу «цыганской тематики»; но, чтобы постичь высокий смысл этого образа у Фета, надо вглядеться в тех, кто окружает этот ночной костер: это ведь — хор! Своим символическим сравнением дикой мощи и исступления цыганского хора с «шатающимся ельником» Фет как бы перекликается со словами А. Григорьева о глубоко природных истоках цыганского пения, с его мыслью об их «растительной гармонии»: «Цыгане — племя с врожденною музыкально-гармоническою способностью... Всякий мотив они особенным образом гармонизируют... именно эти ходы и это особенное движение, которое можно уподобить явно слышному биению пульса, то задержанному, то лихорадочно-тревожному, но всегда удивительно правильному в своей тревоге, составляет для многих обаяние цыганской растительной гармонии. Ни одного романса... не поют они таким, каким создал его автор: сохраняя мотив, они гармонизируют его по-своему, придадут самой пошлости аккордами, вариациями голосов или особым биением пульса свой знойный, страстный характер, и на эти-то аккорды отзывается всегда их одушевление, этой вибрацией дрожат их груди и плечи, это биение пульса переходит в целый хор. Эта отзывчивость не есть личная, а типовая, невольная, обязательная для всех, всегда повторяющаяся, ибо она всегда пробуждает в натуре их известные струны». Григорьев уловил здесь интуицией поэта то, что впоследствии было выявлено этнографическим изучением цыганской народности: цыганское искусство, в котором «страстное» пение, захватывая своим исступлением весь хор, достигает кульминации в общей «безумной» пляске, есть реликт некоего древнейшего экстатического культа, донесенного этим диким и бродячим племенем до времен новейшей цивилизации. В центре этого культа стояло поклонение «священному огню», воспоминание о котором и сохранилось в бытовой традиции «цыганского костра». В сохранившемся цыганском фольклоре были обнаружены древние религиозно-мифологические мотивы; поэтому Ф. Лист (поклонник и пропагандист цыганского искусства) имел основание писать в своей знаменитой работе о музыке цыган: «Они имели первобытную гамму и первобытную речь и никогда не питали ни к чему религиозного и искреннего почтения, как только к сохранению той и другой. ... искусство для них высокая речь, мистическая песня ». Каким образом постиг Фет существо цыганского искусства —мы не знаем; возможно, его близкое общение с цыганами в молодости и гениальное чутье поэта сыграли свою роль. В глубине цыганской природы, в ее «огненной музыкальности» Фет нашел нечто чрезвычайно близкое своему мироощущению; именно поэтому одно из самых высоких его поэтических созданий — стихотворение «Ярким солнцем...»—есть одновременно и поразительный символ «цыганского духа»—духа огня и музыки, — и одновременно «пейзаж души» самого поэта: холод и мрак бытия подступают к нему, но «до костей и до сердца прогрело» его пламя негасимого костра, пламя «огненной музыки». И наконец, костер уподоблен Фетом солнцу: сама предельная степень, высший ранг сравнения цыганского ночного костра заставляют видеть в этом стихотворении мировоззренческую осознанность символики. Сам поэт предстает перед нами как служитель того необычайного культа, в котором как бы соединились воедино два древнейших «музыкальных миропонимания»: западный орфизм и донесенное цыганским племенем восточное огнепоклонство... Посмотрим теперь на дату стихотворения «Ярким солнцем в лесу пламенеет костер»: 1859 год. Жизнь поэта перешла за свою середину; может быть, потому и не случайно появился образ нахмуренной, холодной ночи — одного из первых явлений той «безрассветной ночи», приближение которой будет все чаще поминать поэт. Но 1859 год — это и еще один рубеж: та эпоха, которая на своем гребне вынесла Фета к великой славе, подошла к концу. И поэт чувствовал это: он был готов к уходу, о чем и рассказал в стихотворениии того же 1859 года: Кричат перепела, трещат коростели, Ночные бабочки взлетели, И поздних соловьев над речкою вдали Звучат порывистые трели. В напевах вечера тревожною душой Ищу былого наслажденья — Увы, как прежде, в грудь живительной струей Они не вносят откровенья! Вполне возможно, что в этом стихотворении перед нами опять пейзаж Новоселок; и там, в местах своего детства, поэт с особой остротой должен был почувствовать: «Ужели подошли к устам моим года С такою горькою отравой?» Он видит, что уже идут мимо него «юноши с улыбкой», для которых он стар и непонятен; и этим «юношам» (за которыми стоит не просто новое жизненное поколение, но и новая идеология, готовая вступить вскоре в резкий конфликт с Фетом, обвиняя его в отсутствии «гражданственной тематики») приготовил свой ответ поэт — и в нем, рядом с готовностью оставить эту жизнь, прозвучала в образе «весеннего возрождения» все та же неповторимо-фетовская вера в бессмертие жизни: Спешите, юноши, и верить и любить, Вкушать и труд и наслажденье. Придет моя пора — и скоро, может быть, Мое наступит возрожденье. Приснится мне опять весенний, светлый сон На лоне божески едином, И мира юного, покоен, примирен, Я стану вечным гражданином. Жизнь и поэзия Афанасия Фета не закончились в 1859 году: Фет прожил еще более тридцати лет (умер в 1892 году), пережив в старости, после длительного перерыва, то подлинное «чудо возрождения» своей поэзии, каким стали его четыре сборника стихотворений, выходившие под общим названием «Вечерние Огни». В конце жизни поэт писал в одном из писем: «Жена напомнила мне, что с 60-го по 77-й, ео всю мою бытность мировым судьею и сельским тружеником, я не написал и трех стихотворений, а когда освободился от того и другого в Воробьевке, то Муза пробудилась от долголетнего сна и стала посещать меня также часто, как на заре моей жизни». Женившись на Марии Петровне Боткиной, девушке из богатой московской семьи, Фет с 1860 года оставляет лит ратурное поприще и с головой уходит в сельское хозяйство, купив хутор Степановку в родном ему Мценском уезде. Он деятельно и расчетливо хозяйствует, богатеет, избирается мировым судьей; но в 1877 году расстается с заботами сельского хозяина, покидает Степановку и поселяется в старинной усадьбе Норобьевка (в Курской губернии), где вновь обращается к активному литературному творчеству. Четыре КНИГИ «Вечерних Огней» — созданья воробьевского периода; старик Фет творит так же вдохновенно, как в молодые годы, — но читательская аудитория его уже совсем не та, что раньше; его книги издаются крохотными тиражами. Вторая половина жизни (после 1860 года) оказалась как бы новым витком спирали: здесь мы видим уже знакомое нам, по определению самого Фета — «солдат, коннозаводчик, поэт и переводчик», чередование практического (теперь уже не «солдат» — а «коннозаводчик» и сельский хозяин) и литературного («поэт и переводчик») поприща; а в поэзии — новые цветы, вынесенные уже знакомыми нам «подводными спиралями» его творческого духа. Но «звездный час» поэта был в прошлом — эпоха 50-х годов ушла безвозвратно. И чтобы лучше ее помнить, чтобы дольше оставалась в памяти «фетовская музыка» — поищем ей подходящего сравнения. Фет и тут не оставляет нас советом — куда взглянуть. Он не раз называл любимого своего композитора — им был Фридерик Шопен; и самого Фета неоднократно сравнивали с этим музыкальным гением. В чем их родство — об этом говорить не здесь. Но оно несомненно было — и, наверное, потому таким родственным нашему поэту кажется сравнение, найденное некогда Ф. Листом для шопеновской музыки: будем же читать бессмертного лирика, «внимая звукам этой легкой и страстной музыки, напоминающей сверкающую птицу, которая порхает над бездной». Источники:
Обновлено: Опубликовал(а): Nikotin Внимание! Спасибо за внимание.
|
|